Семья

(Ужасы)

Роман Кузнецов

Семья — это трамплин, с которого ребёнок прыгает во взрослую жизнь. Если трамплин сломан, прыгая с него, можно свернуть шею.

Хорхе Букай

Я помню, помню тот день. Он сидел у окна и говорил мне о том, что мы скоро уедем отсюда. Его слова звучали плавно и размеренно, он с каким-то незримым напором повторял и повторял одни и те же фразы, голос звучал с нарастающей силой в моих ушах.

«Ганс, ты должен мне верить, мы скоро уедем отсюда».

Затем он снова поворачивался к окну и тихо замирал. Сигарета в его зубах медленно потухала, он сам прикрывал глаза, опирался на локоть, и долго сидел без движения. В таком положении он мог находиться часами — неподвижно, без малейшего шороха, — пока не раздавался стук и в дверь не входила Фрёлин. Он сразу оживал, заметно веселел, но в его глазах — в его глазах я видел боль и тоску по ушедшему дню, странный огонёк неудовлетворённости. Но он всё равно опускался на колени передо мной, трепал за щёку и говорил: «Ганс, сынок, поверь мне, мы здесь не останемся надолго, максимум пара недель — и мы уезжаем отсюда». Затем он обнимал Фрёлин и куда-то тащил её.

Я же смотрел на него и думал о том, что мы никогда не уедем.

Близилась полночь.

Я сидел на старом деревянном стуле и рисовал героев моих любимых комиксов. Стул иногда поскрипывал подо мной, но это не отвлекало меня. Рисовать — это мой дар, моё призвание.

У меня особенно хорошо всегда получался Капитан Америка. Его щит и эти странные крылышки на голове почему-то внушали мне трепет и уважение, будто есть где-то на этом свете защитник, который всех нас спасёт. Я не думал о том, что это американский герой, — мне доставляло удовольствие представлять, что где-то есть такой же на наших улицах — или Бэтмен, или Человек-Паук — и что они могут в любой момент прийти на помощь…

Я приступил к разукрашиванию щита. Медленно, стараясь не испортить рисунок, я покрывал краской героя, когда в дверь тихо постучались. Другой бы спросил: «Кто там?» — но я уже знал, кто за дверью. Фрёлин.

Она стучалась не так, как все. Каждый её стук был вкрадчивым, деликатным, в то же время настойчивым и твёрдым. Странно, но до сих пор, когда меня спрашивают о ней, я вспоминаю в первую очередь не её глаза, губы и лицо, а именно стук в дверь.

— Ганс, можно к тебе?

Она заглянула в мою комнату, просунув голову. Я кивнул, ничего не сказав. Фрёлин вошла, прикрыв за собой дверь. Она задержалась около натюрморта, висевшего здесь с незапамятных времён, ещё до моего рождения. Раздался её тихий мягкий голос:

— Ты ещё не спишь? Но уже поздно. Даже таким супергероям как ты нужно высыпаться.

Неплохая попытка. Я пожимал плечами и продолжал рисовать. Я не слишком любил её. Мало уважал. По большому счёту, я терпел её лишь из-за своего отца.

Она подошла ко мне и обняла за плечи. Я мягко, но вполне уверенно отстранился, продолжая разукрашивать щит Капитана Америки. Фрёлин тихо вздохнула и села рядом.

Долго в комнате сохранялось молчание. Я продолжал разукрашивать щит, всё сильнее нажимая на гриф карандаша, всё больше смущаясь. Она же, тоже чувствуя себя неловко, иногда елозила на стуле, но продолжала сверлить меня своим мягким взглядом. Будто ртутный буравчик проникал в душу, и наконец я не выдержал. Меня всё это уже порядком раздражало.

— Я сейчас пойду спать. Дорисую и пойду. Честно, — я поднял свое серо-голубые глаза на неё, стараясь придать голосу убедительности, а взгляду — жалости. — Просто хочу сегодня успеть докрасить.

— Это так важно?

Я с недоумением посмотрел на неё.

— Папа говорит: не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня.

Фрёлин слегка улыбнулась, стараясь выглядеть милой.

— Твой отец — славный человек.

Я молча продолжал смотреть на неё. Она замолкла, пытаясь подобрать нужные слова. На секунду мне стало жаль её: она действительно хотела бы подружиться со мной, но…

Мать. Моя мать умерла полтора года назад, летом. Неожиданно она заболела воспалением лёгких, потом долго откладывала визит к врачу. И вот, когда мы вызвали его, она вдруг закашлялась, захрипела и упала. Оказывается, у неё была двусторонняя пневмония. Удивительно, но до последних дней она смеялась, шутила и работала, будто ничего не происходит. До сих пор я помню удивлённое лицо моего отца, стук тела о пол, судорожное «Виола?», крики врачей, попытки вернуть к жизни самого родного для меня человека…

Это было неожиданно, больно и страшно для нас с отцом. Иоганн, мой папа, долгое время старался вообще ни с кем не видеться. Он очень любил мою мать, и я её тоже любил. Никто никогда не смог бы мне её заменить, и сейчас, спустя годы, я думаю о том, что лучше женщины я не встречал. И, готов поспорить, в глубине душе отец тоже так думал.

Отец привёл к нам Фрёлин около месяца назад. Она… не понравилась мне. Она была молодой, худенькой, напоминала девочку, хотя синяки под глазами говорили: «мне немало лет, и я много видела на этом свете». Работала она в местном магазине продавщицей. Мой отец познакомился с ней, когда пришёл туда со своей лесопилки, чтобы купить сигареты. Неожиданно они разговорились, и оказалось, что у неё не так давно умер муж. Детей Фрёлин не имела, и в какой-то момент они стали встречаться. У взрослых так принято.

Возможно, я относился бы лучше к ней, но меня попросту выперли из жизни отца. Он разговаривал иногда со мной, но отрывистыми короткими фразами, с ней же он был необычайно болтлив и всегда старался угодить. В какой-то момент это стало угнетать меня, будто кто-то стучал серебряным молоточком: «человек за бортом, человек за бортом, за бортом, за бортом, за бортом». В этом не было вины Фрёлин — она смущалась, отказывалась от подарков, краснела, но отец был настойчив. И вот однажды вечером они, садясь за ужин, попросили меня уйти в свою комнату. Я пожал плечами и ушёл.

Крики и стоны снизу — это полбеды. Я просто заткнул уши берушами и лёг спать. В конце концов, в свои одиннадцать лет я уже прекрасно понимал: они люди взрослые, есть такие потребности. Но однажды…

Мы сидели за столом, ели салат, который приготовила Фрёлин. Надо отдать должное, готовила она отменно, и это тоже вызывало у меня странную злобу и ненависть, потому что моя покойная мать не славилась стряпнёй.

И в какой-то момент, когда я потянулся налить себе сок, она вдруг сказала:

— Иоганн, я хочу, чтобы ты знал, и ты, Ганс. Я беременна.

Я разлил сок на скатерть, опрокинув графин, поэтому отец никак не успел прореагировать, бросившись всё убирать. А потом… потом он обнял её, и я увидел счастье на его лице. Фрёлин подошла ко мне, чтобы обнять и меня, но я молча отстранился, а затем убежал в свою комнату и заплакал навзрыд. Мне было и стыдно, и больно, и очень-очень плохо. Моя мама, моя любимая мама! Её предали, и не только её. Я знал: родится этот мой сводный брат или сводная сестра — и меня окончательно вытеснят. Отец хотел начать новую жизнь — и он собрался переехать из нашего маленького горного городка на юг, в солнечную долину, ближе к тёплым рекам и озёрам. Фрёлин охотно поддерживала эту идею — и я знал почему. Она чувствовала, ощущала дух моей матери в этом доме, понимая, что её присутствие здесь нежелательно. По тем же самым причинам я не хотел переезжать, но меня никто особо и не спрашивал.

Мы должны были выезжать через три дня после того, когда случились описываемые события. Всё произошло мгновенно, я могу с уверенностью сказать, что абсолютно ничто не предвещало беды. Просто внезапно горы пришли в ярость. Кто знает, может быть, им уже надоели одинокие альпинисты, каждый год пытающиеся покорить новые вершины, а может, просто чем-то не понравился наш спокойный мирный городок. Может быть, они захотели спасти лес, что рос у их подножий, — кто знает, что у гор на уме…

Я проснулся от страшного шума. У меня возникло ощущение, что огромный великан размахнулся своей ногой и изо всех сил ударил по нашему домику. Один сильный удар, потом много мелких. И — внезапно всё стихло. Я вскочил, накинул пижаму (я не спал в ней, потому что она слишком натирала мне подмышки) и подбежал к окну… Странная картина открылась мне.

Снег. Но не улицы, засыпанные снегом, или машины, засыпанные им. Не сугробы размером с человека или огромные пласты белых рек, стелящиеся вдоль тротуаров.

Снег находился за окном, полностью занимая всё обозримое пространство. Снег, снег, снег — и ничего кроме снега. Ни домов, ни улиц, ни тем более машин я не видел. Снег находился прямо перед моим лицом, плотный белый слой. В ту же секунду я догадался: с гор спустилась лавина. Огромная непокорённая стихия.

Возможно, стоило посмотреть из других окон, хотя если такой вид со второго этажа, глупо было надеяться, что с первого что-то будет видно. Но я спустился вниз, где уже сидели Иоганн и Фрёлин. По их встревоженным лицам, вернее, встревоженному лицу Фрёлин и мрачному — Иоганна, я понял: случилось что-то плохое. У отца всегда было такое лицо в трудные моменты.

— Пап, это лавина?

Иоганн молча кивнул. Видимо, он думал о чём-то, и разговоры отвлекали его, но мне, наоборот, хотелось знать больше об этой новой ситуации.

— Большая?

Фрёлин лишь тяжело вздохнула. Её синяки под глазами будто стали ещё больше, а уже довольно округлый животик всколыхнулся.

— Да, Ганс. Очень большая. Но мы что-нибудь придумаем, правда, Иоганн…

Она запнулась, наткнувшись на мрачный взгляд моего отца. Его густые тёмно-русые брови безнадёжно смотрели то в окно, то на дверь. Он лишь изрёк:

— Да. Лавина в этот раз большая. Очень большая. Хотя… я на своём веку их и не видал. Отец, мой отец, Ганс, да упокоит Господь его душу, рассказывал, как однажды за две ночи метель поднялась такая, что им пришлось потом три недели очищать улицы от снега. Пойдём, сынок, поглядим из твоего окна, что можно сделать.

Мы поднялись наверх, Иоганн закрыл дверь и подошёл ко мне. Он задал неожиданный вопрос:

— Ганс, тебе страшно?

Я пожал плечами.

— Да нет, кто-нибудь вызовет помощь, да и… пророем ход.

Отец посмотрел на меня и усмехнулся. Первый раз в жизни я почувствовал себя жутко глупым.

— Пророем ход, говоришь? Мн-да… ладно, слушай. Я вижу, сугроб достиг твоего окна, но видна часть неба. Выходит, крышу не засыпали. Сейчас мы выберемся и посмотрим, насколько ситуация тяжёлая.

Отец ушёл, вернувшись через некоторое время с лопатой и верёвкой. Он открыл окно, и тут же часть снега завалилась в комнату. Вдвоём мы быстро откидали его, затем отец выглянул из окна. Его свист мне не понравился.

— Да уж, Ганс, привалило здесь — будь здоров. Ладно, вот тебе верёвка. Когда я заберусь на крышу — подниму тебя, посмотрим, что можно сделать.

— Хорошо, пап.

Удивительно, но всё прошло неплохо. Через пять минут отец, ловко забравшийся по выступам наверх, скинул мне верёвку, и я, тоже достаточно проворно, забрался наверх. Пара усилий — и вот уже на крыше. Она была крепкая, поэтом мы не волновались, что провалимся внутрь. Я обернулся и охнул.

Нам открылась удивительная картина. Только теперь я осознал весь масштаб произошедшего.

Везде лежал снег, а деревья, которые ещё вчера казались исполинами, сейчас выглядывали кустиками из-под белых толщ. Проще говоря, всё, что находилось на уровне крыш, сегодня сравнялось с поверхностью земли. У меня возникло ощущение, что мы с отцом стоим на плоту, который плывёт по белой реке. Нам повезло, что у нас двухэтажный домик. Я содрогнулся, представив, что кто-то погребён буквально заживо в своём жилище.

Отец выглядел хмурым. Он приложил руки ко рту и что есть мочи закричал:

— Э-э-э-эй! Есть кто живой! Отзовись!

Эхо огласило нашу снежную долину, покатившись дальше в горы. Ответа не было.

Отец ещё раз изо всех сил закричал, и тут мы услышали вдалеке возглас:

— Я зде-е-е-е-есь! Есь-есь-есь…

Эхо унеслось восвояси, но я разглядел на одной из крыш человека. Он находился примерно в пятидесяти-шестидесяти метрах от нас. В районе лишь у двух семей были двухэтажные дома — у нас и у господина Ларсена. Его-то мы и увидели на крыше его дома, это был небольшого роста сухонький человек пятидесяти трёх лёт.

Отец спросил меня:

— Что он делает там? Посмотри, у тебя острое зрение.

Я прищурился.

— Он стоит у края и, такое ощущение, сейчас попробует выйти на снег.

Отец встревожился:

— Ты уверен?

Я пригляделся. Ларсен стоял обутый в лыжи и в спортивном костюме, он прощупывал снег под ногой, а затем не слишком уверенно встал на него. Сделав два шага, он помахал рукой.

— Да, уверен.

Отец закричал:

— Ларсен! Нет! Не надо! Снег может провалиться! Ты не знаешь, где он рыхлый! Назад, назад!

Он стал размахивать руками, я тоже, но Ларсен в ответ что-то крикнул. Я не расслышал. Ещё раз — и теперь до нас донеслось:

— …Газин! Азин-азин-азин…

Магазин… у него не было запасов продовольствия. Ларсен вроде бы жил один, отец давно говорил про него, что неплохо бы мужчине в его возрасте жить с женщиной. Однако… даже я понимал, насколько рискованна затея Ларсена.

Ближайший магазин, где, к слову, работала Фрёлин, находился примерно в двухсот шагах от нашего дома и в ста — от дома Ларсена. Снег выглядел плотным, однако он был неоднородным по своей структуре, и любой смельчак, который попытался бы добраться до магазина, рисковал бы быть погребённым заживо.

В магазине имелось три этажа, и даже отсюда он хорошо просматривался. Ларсен, пройдя половину пути, обернулся и помахал нам рукой. Отец уже ничего не кричал, лишь следя за ним.

Ларсену оставалось пройти пару шагов. Мы завороженно следили за ним, за его аккуратными движениями. Несколько мгновений — и он заскочил через окно на третий этаж. Отец пробормотал:

— Однако!..

Я хотел уже слезать с крыши, чтобы взять свои лыжи, но отец остановил меня.

— Подожди. Ему ещё надо добраться назад, с продуктами он будет тяжелее и не слишком устойчивым. Вообще говоря, на его месте я бы там поселился.

Вскоре Ларсен снова показался в окне, неся мешок, набитый едой. Он помахал нам, и даже отсюда я разглядел его ехидную улыбку. Господин Ларсен имел скверный характер, и, конечно, сейчас он готов был позлорадствовать над любым жителем города, который не смог повторить его подвиг. Он пошёл по своему следу обратно домой.

Отец уже собрался лезть обратно вниз, когда вдруг Ларсен провалился под снег. Всё произошло настолько быстро, что мы даже не услышали крика. Я успел увидеть его руку, которая пыталась неуклюже уцепиться за воздух, а затем снежная масса накрыла его с головой, погребя заживо. Отец замер, будто раздумывая, не попытаться ли помочь господину Ларсену, но затем тяжело вздохнул и показал мне жестом: «спускайся».

Когда мы спустились, я спросил:

— Пап, а господин Ларсен погиб?

Отец сурово посмотрел на меня.

— Тебе одиннадцать лет, Ганс. Ты уже достаточно взрослый, чтобы всё понимать. Его завалило снегом. Идея провалилась.

Немного промолчав, он добавил:

— Да, он погиб.

— Значит, мы не пойдём в магазин?

Отец пристально взглянул на меня.

— Этого я не говорил.

Я иногда думаю о том, что, возможно, уже тогда можно было заметить произошедшие в отце изменения. В то время мне, ребёнку, его предложение показалось здравым. Я был лёгким, соответственно, имел больше шансов дойти до магазина и пополнить наши запасы продовольствия. Наш холодильник никогда не пустовал, однако было ясно: еды хватит максимум на три-четыре дня, потом наступит голод. Поэтому его решение показалось мне разумным, я даже, помню, обрадовался. В детстве чувство страха ещё не развито до такой степени, чтобы понимать все последствия. Но сейчас, спустя годы, спрашиваю себя: а послал бы я своего ребёнка за едой, рискуя его жизнью? Не думаю.

А отец послал. Он постарался подобрать мне максимально лёгкую одежду, смазал лыжи, и вот мы стоим на крыше. Внизу со второго этажа смотрит вверх Фрёлин. Она ничего не видит, однако сказала, что будет молиться за меня. Она, пожалуй, действительно любила меня. Но я её никогда так и не полюбил. Иногда мне становится стыдно за это ребячество, за нежелание принять человека… но никто не может заменить мать. Никто.

И вот — я готов сделать первые шаги. Отец внимательно смотрит на меня, он будет корректировать мои движения. Я вижу магазин, мне не страшно. Я делаю пару шагов — и вдруг откуда-то с неба раздаётся страшный гул. Стараясь не обращать внимания, аккуратно иду дальше, но гул становится сильнее и сильнее. Поднимая голову наверх, я вижу, как с горы, у подножия которой стоит наш городок, идёт настоящая волна снега, огромная, будто белый океан выходит из берегов. Гул нарастал, снег приближался, и отец закричал, чтобы я возвращался…

Мы успели спуститься и захлопнуть окошко на втором этаже, потом убежать вместе с Фрёлин вниз, на первый. Она настояла на том, чтобы мы спрятались в подвале, — это нас и спасло. Мы закрыли крышку, и через пару минут сверху до нас донёсся рокот, а затем будто что-то рухнуло. У меня зазвенело в ушах, Фрёлин закрыла их руками, сжавшись в объятиях отца.

Через некоторое время всё стихло. Отец подошёл к крышке подвала и попробовал её открыть. Через два часа тщетных усилий он обернулся, бледный, в поту, и едва слышно сказал:

— Боюсь, мы в ловушке.

Но нам повезло. Я действительно так думаю, спустя годы я понимаю, что если бы ситуация развернулась в иную сторону, возможно, мне не суждено было бы поведать эту историю. Вероятно, единственное, что я могу поправить, — повезло не нам. Повезло мне.

Подвал моего отца напоминал скорее продовольственный склад, нежели темницу или сарай. На чёрный день он хранил колбасы и маринованные овощи, где-то стояли закрученные в банках соки и ягодные напитки. Иоганн был запасливым человеком, мой покойный дед, которого я не успел увидеть, по рассказам, тоже славился предусмотрительностью. Тут, в подвале, была даже отдельная комната с односпальной кроватью. Проще говоря, наш подвал был ещё одним, подземным, этажом.

Но, к сожалению, наверху осталась наша одежда, наш холодильник, а самое главное — подвал не отапливался. Поэтому нам предстояло в холоде питаться жёсткой солёной пищей с малыми запасами жидкости, так что тяжело было назвать наши перспективы радостными. Но у кого-то не было и этого.

Впрочем, об этом мы стали думать позже. А сначала отец пытался вновь и вновь безуспешно приоткрыть крышку, надеясь, что лавина сверху не окончательно уничтожила наше жилище. Но бесполезно: все его усилия не давали никакого результата.

Отец не сдавался: потом он попробовал пробить щель в полу, но тут снег стал просачиваться в подвал с огромной скоростью, и мы едва успели найти тряпку, чтобы заткнуть дыру.

Возможно, в силу возраста, возможно, в силу своего характера, я не чувствовал страха. Фрёлин стояла у стены и громко всхлипывала, а отец, бледный как смерть, лихорадочно пытался придумать способ выбраться из этого ледяного плена. Я же со смесью интереса и настороженности наблюдал за его действиями.

В какой-то момент Фрёлин вдруг спросила:

— А где наши телефоны?

Отец отвлёкся. С него градом тёк пот, и ему понадобилось время, чтобы понять вопрос и ответить на него.

— Они… они остались там, наверху…

— А вы пробовали звонить, когда были там, снаружи, на крыше?

Отец побледнел ещё сильнее. Он помолчал, потом не слишком уверенно сказал:

— Там всё равно вряд ли была бы связь.

Фрёлин, решившая идти до конца, спросила настойчивее:

— Но вы пробовали? Кто-нибудь вызвал помощь?

Вот она, цена паники. Проще всего было позвонить и сказать хотя бы наши координаты! Отец промолчал, затем повторил, более уверенно, по крайней мере, он попытался успокоить нас и успокоиться сам:

— Там не было связи. Но я уверен: кто-то обязательно успел вызвать помощь. В конце концов, у многих в домах есть интернет, многие сидят с телефонами наперевес. Кто-нибудь обязательно вызвал помощь. Я уверен в этом. Весь город в таком же положении, как и мы.

Фрёлин покачала головой и горько заметила:

— Но не у всех есть подвалы, Иоганн. Боюсь, с частью наших соседей мы уже можем прощаться.

Отец ничего не ответил. Он лишь снова без сил посмотрел в потолок, потом повернулся и буркнул:

— Давай есть, что ли.

Прошло три дня. Запасы постепенно иссякали.

За те дни у меня появилось много времени, чтобы думать. Думать о многом, о вещах, которые меня беспокоили раньше и начали беспокоить теперь. Пожалуй, я постепенно взрослел в этом заточении.

Я думал о том, что есть везение и как нам не повезло. Наш городок стоял в Богом забытой окраине нашей страны, у подножия одной из самых высоких гор. При этом вниз от города спускалась крутая тропа, и можно было сказать, что мы жили ещё на одной горе поменьше. Я спрашивал когда-то у отца, стоит ли бояться лавин, но он лишь махал рукой. При нём их никогда не было, а он родился и вырос здесь. Значит, и мне не стоило бояться.

А лавина пришла и смела нас. Не спросив, стоило бояться или не стоило. Это меня пугало и удивляло одновременно.

Я думал о других жителях. Ведь кто-то мог успеть связаться с городом, я не сомневался. У нас в доме не было компьютера, отец считал, что мне не надо засорять себе голову, но у остальных он должен быть, кто-то успел же написать письмо, связаться со спасателями… я думал об этом, и эти мысли перебивала тревога: ну почему за три дня никто к нам не пришёл? Где все? Ведутся ли раскопки?

Если в первый раз я был уверен, что спасение придёт, когда сугроб достигал всего лишь моего окна, а на столе лежал разрисованный Капитан Америка, готовый спасти меня, то теперь мы лишились какой бы то ни было связи с остальным миром, оказавшись запертыми в этом подвале. Найдут ли нас? Найдут ли этот подвал?

Постепенно, находясь в заточении, я стал познавать два новых ощущения.

Первое — это голод. Запасов пока хватало, но три дня на мясе и маринадах пробудили страшную жажду. Воды не было, лишь соки, и они не слишком хорошо утоляли жажду. Мы старались меньше есть, ещё меньше пить. Но через три дня я осознал, что меня начал мучить страшный голод. Под ложечкой сосало с неимоверной силой, и я старался устроиться поудобнее, скрючившись, подавляя голодные спазмы своего желудка.

Второе — это страх. Я никогда особенно не боялся чего-либо. Высота, темнота, глубина — всё подчинялось мне. Но теперь, спустя три дня, всё чаще меня посещали мысли о том, что… А ВДРУГ НАС НЕ НАЙДУТ?

Я гнал эти мысли, пытался говорить с Фрёлин и отцом, но весь ужас положения осознал лишь тогда, когда понял ещё одну вещь.

Они боялись больше меня. Особенно отец.

Он иногда вдруг вставал и начинал ходить из угла в угол, что-то бормоча под нос. Потом садился на пол, и я видел, что он прилагает огромные усилия, чтобы не зарыдать, в отличие от Фрёлин, которая вдруг иногда начинала заходиться в рыданиях, приговаривая: «Мой ребёнок, мой бедный ребёнок…»

Это раздражало меня. Нет, они вспоминали обо мне, обнимали, приговаривая своими дрожащими голосами «всё будет хорошо», но прикосновения их мокрых лиц вызывали во мне странное отторжение и… брезгливость. Два взрослых человека не могли контролировать себя, с каждым днём всё больше опустошаясь.

В какой-то момент я подумал: прошло всего три дня. Три унылых, полных отчаяния, но вполне сытных и комфортных дня. Отец нашёл много старого барахла и тряпок, так что нам не приходилось жаловаться на холод или недосып — разве что сырость и мрак подвала, который рассеивали лишь две лампы, порой немного угнетали.

Как бы там ни было — я не терял надежду, рассчитывая на то, что нас скоро вытащат, максимум через пару дней. Пока же мне приходилось забиваться в угол, смотря на беспомощную заплаканную Фрёлин и бледного отца, в глазах которого начинали мерцать странные огоньки…

Я с трудом открыл глаза. Шёл десятый день нашего заточения.

В углу спала, вздрагивая, Фрёлин. Отец сидел у дальней стены за столом. Он смотрел в одну точку перед собой, не мигая. Позавчера он внезапно пришёл в ярость и стал крушить стену дома. Вскоре в щель стал сыпаться снег, но Иоганн невзирая на это продолжал колотить стену ножом для разделки мяса, крича: «Нет, нет, нет, я выберусь, я не умру здесь!»

Я подбежал к нему, подёргал за рукав и спросил:

— Папа, что с тобой, папа?!

Только тогда он посмотрел на меня, я увидел его серые немигающие глаза, и он произнёс в шоке:

— Ганс, сынок, это ты…

Потом он внезапно успокоился и два дня сидел в тяжёлых раздумьях, исподлобья смотря на стены подвала.

Фрёлин плакала почти всё время. Она плакала, когда мы ели, плакала, когда спала, плакала, когда просто ничего не делала.

Что касается меня — в груди у меня росло странное чувство смирения. Надежда на спасение стремительно угасала, шёл уже десятый день, и ничто не предвещало появления спасателей наших жизней. Мы все это понимали. Наше положение из непростого превратилось в поистине бедственное.

В кладовой остался один кусок мяса, которого хватит лишь на один день, даже если есть его маленькими кусочками. Потом нас ожидал настоящий голод. Оставалось две-три банки яблочного сока, последняя надежда, а потом нечего будет и пить.

В углу, в небольшой комнатке, воняло аммиаком и фекалиями. Импровизированный туалет. Убирать не было смысла: в подвале не имелось никаких систем для выброса мусора.

Живот теперь не просто бурлил — меня будто пронзал кол от горла до самых кишок. Голодные боли усиливались, терпеть их было невыносимо. Я старался думать обо всём, только не о еде, — но в итоге только о ней и думал. Я страшно захотел картошки с грибами, даже выкатилась слюна, которая тут же остановилась в моём пересохшем рту.

Свет мигал над головой, и сон окутал меня. На мгновение мне показалось, что я сижу в тёплом кресле, а передо мной — стакан горячего шоколада. С улыбкой я провалился в забытьё…

Я проснулся от странного звука. Щёлк-щёлк, щёлк-щёлк. Я открыл глаза и увидел, что отец точит нож. Он сидел за столом, глядя неподвижно в одну точку, а его руки бодро пускали нож по камню. Щёлк-щёлк, щёлк-щёлк.

Я не понимал, зачем точить нож, он же прекрасно резал оставшееся у нас мясо. Я спросил:

— Пап, а зачем ты точишь нож?

Он посмотрел на меня, и я вдруг вздрогнул. Никогда, никогда не забыть этот взгляд. Спустя годы помню это выражение глаз, неподвижные зрачки и сжатые губы. Мой папа не был похож сам на себя.

Он ничего не ответил. Лишь повернулся и с удвоенной энергией стал его натачивать.

Щёлк-щёлк.

Тут я заметил, что куда-то подевалась Фрёлин. Странно.

— Пап, а где Фрёлин?

— Я тут, сынок.

Из-за угла вышла Фрёлин… её глаза привычно смотрели на меня, я не заметил странного блеска, но, определённо, что-то в её лице изменилось. Она посмотрела на меня пристальней, и в глазах загорелся недобрый огонёк.

Я сжался в комок. Вдруг я понял, как тесно в этом подвале. Здесь абсолютно некуда бежать, негде спрятаться. Комната с кроватью, комнатка с отходами да узкий коридор со столом в дальнем углу и припасами в отверстии.

Отец вдруг закончил точить нож и поднялся. Он будто обдумывал что-то. Затем Иоганн пошёл ко мне. Каждый его шаг отзывался глухим стуком в ушах. От голода у меня упало давление, и любое движение казалось необычайно громким.

— Ганс, сынок. Скоро наша еда закончится.

— Я знаю, пап.

Отец помолчал, а затем…

— Мы хотим есть, сынок.

— Да, я знаю, пап. Но надо немного потерпеть, я уверен, скоро придёт помощь.

Отец издал смешок, повергший меня в ужас.

— Помощь не придёт. Мы похоронены здесь заживо, Ганс. Никто и никогда нас не найдёт. Возможно, позже, но к тому времени мы уже будем мертвы.

— Но нельзя сдаваться! Мы должны ждать! Может быть, снова попытаемся выбраться? Фрёлин, что ты думаешь?

Но она ничего не ответила, отвернувшись, перед этим коротко кивнув Иоганну. Отец повернулся ко мне.

— Единственный выход — продолжать питаться. Нам нужно твоё мясо, Ганс. Мы хотим есть.

Это был тот самый момент, когда у меня не стало семьи. Я вдруг увидел, что смотрю в глаза не отцу, а зверю, зверю, который от голода, заточения и обречённости сошёл с ума, зверю, который знал, что уже никто и никогда не узнает об этом, зверю, который потерял понятия об ответственности, об отцовском долге.

Одно застыло в голове: «есть, есть, есть». Они хотели ЕСТЬ.

Отец решительно двинулся ко мне, а я даже дёрнуться не мог. Ужас сковал меня по рукам и ногам. Да и куда я мог бежать — я, одиннадцатилетний ребёнок, против здорового мужика с лесопилки, чьи руки могли без жалости и сожаления свернуть мне шею, переломать все конечности.

Он был уже близко… сталь сверкнула пред моим лицом… я закрылся в ужасе руками, когда Фрёлин вдруг закричала и бросилась наперерез:

— Иоганн, нет! Боже, что мы творим! Он же твой сын! Не надо, Иоганн…

Она больше ничего не успела сказать. Отец повернулся к ней и с размаху ударил ножом в живот. Фрёлин охнула и стала медленно оседать на пол. В её глаза застыло немое удивление. Последним её словом было:

— Ребёнок…

Я подскочил к отцу, пытаясь ему помешать, но получил удар по голове. Всё потемнело, мне показалось, что мои глаза сейчас лопнут, и сознание покинуло меня.

Я проснулся от того, что кто-то дал мне пощёчину. Открыв глаза, я увидел своего отца, который склонился надо мной с ножом. Он хрипло спросил:

— Проснулся, Ганс?

Мне нечего было ответить. Я в страхе взирал на него. Отец показал кивком головы на мою ногу. Я посмотрел на неё — и только тогда заметил, что из одного угла комнаты перенесён в другой. Справа висел остаток свиного окорока, а слева свисала цепь, к которой была прикована моя нога. Я попытался освободиться, но отец схватил меня за горло:

— Не надо, Ганс. Не надо.

Он опустил глаза. Ему, как ни странно, похоже, было стыдно.

— Прости, Ганс. Но я хочу есть. Никто не узнает об этом, а голод — он сильнее меня. Прости, Ганс.

Отец поднял голову — снова звериный лик. Он развернулся и пошёл к столу, где…

У меня вдруг помутнело перед глазами, к горлу подкатила тошнота. Всё, что успел я увидеть, — мёртвая Фрёлин лежала на столе, разделанная на отдельные ровные куски. Её живот был полностью вспорот, оттуда виднелся плод так и не родившегося брата…

Когда я пришёл в сознание, отец ел. Я старался не думать ни о чём, особенно о происхождении этой еды, но он подошёл ко мне и дал жареный кусок мяса.

— Я нашёл спички, так что мы можем пока есть. Ты ешь, ты ещё пригодишься.

Я со слезами на глазах прошептал:

— Папа… но как… папа…

Он посмотрел на меня. Что-то мелькнуло в его глазах, какой-то испуг и ужас от содеянного, а затем это померкло, к нему вернулись те же странные холодные стальные искры равнодушия. Он вернулся к столу.

Я смотрел на это мясо. Фрёлин. Я знал её всего месяц. Странно, но даже тогда мне не было жаль её. Я сочувствовал ей, но… скорее всего, мой мозг отказывался верить в то, что вот этот жареный кусок мяса — моя несостоявшаяся мачеха. Слишком больно, слишком невозможно, слишком страшно.

Я заплакал. Господи, как я хотел есть… со слезами на глазах я ел это мясо, плакал и ел, плакал и ел, не в силах остановиться, не в силах оторваться от сочных прожилок и мякоти женщины, которая спасла мне жизнь…

Я ещё ел, когда отец подошёл ко мне с ножом. Не успел я дёрнуться, как он схватил мою ногу и вонзил в неё нож. Я страшно закричал, пытаясь выскользнуть из смертельных объятий, но он прорычал:

— Не дёргайся, иначе будет ещё больнее!

Я не послушался и пожалел — боль действительно была адской. Я замер, стараясь сосредоточиться и кусать палец, пока отец терпеливо отрезал плоть. Но всё-таки не выдержал и потерял сознание.

Когда я пришёл в себя, рана была перевязана множеством тряпок, но боль была адской! Я потел и бледнел, рискуя каждую секунду уйти в мир иной. Отец сидел рядом, вешая кусок из моей ноги рядом с кусками того, что когда-то звалось Фрёлин. Он повернулся ко мне, снова нагнулся и ни слова не говоря стал вырезать кусок из руки.

Я страшно кричал, я орал, я лез на стену, я его умолял: «Папа, папа, не надо, пожалуйста, папа!» — но он лишь рычал и резал меня, вырезал моё мясо, подвергал страданиям мою плоть…

Два дня прошли как во сне. Я мало что помню. У меня поднялась температура, я весь горел, на лбу выступила испарина. Периодически, будто в тумане, появлялся отец, кидал мне жареный кусок мяса и уходил. Меня мучила жажда, но он выделял мне лишь стакан сока. А вечером приходил и вырезал очередной кусок мяса. В последний раз я взмолился:

— Пап… убей меня, пожалуйста… я не хочу больше жить, убей, прошу, пожалуйста, убей меня, прекрати, умоляю тебя…

Он повернулся ко мне, что-то знакомое проступило на миг в лице. Он прошептал:

— Ганс, здесь уже не так холодно, мясо портится… если я убью тебя, ты будешь мёртв, твоё мясо сгниёт… а мне надо есть… прости, Ганс, ты должен жить, чтобы я мог питаться твоим мясом… извини, сынок… извини…

Я рыдал:

— Папа, зачем, но зачем, папа, мне же больно, мне невыносимо больно…

И он вдруг истерично закричал:

— Тебе жалко для отца мяса, да?! Ну что тебе стоит потерпеть?! Ты знаешь, как я хочу ЕСТЬ?! Ты знаешь?! Ну хватит ныть, хватит! Что тебе эта нога, зачем она тебе!

Он ткнул меня в рану, и я закричал, закричал только так, как кричат люди, когда их режут.

— Всё равно у тебя нет ни велосипеда, ни мопеда, ни самоката! А рука, зачем тебе рука!

Он ткнул меня в рану на руке — и новый крик огласил стены этой ледяной тюрьмы.

— Всё равно ты можешь разукрашивать рисунки одной левой, а до онанизма ты попросту не доживёшь. Сынок…

Он опять поднял нож. В глазах у меня помутнело.

— Мне нужно твоё мясо.

…Кошмар закончился на четырнадцатый день. Всё опять произошло мгновенно.

Отец оставил нож возле меня. Ему было настолько лень, что он перестал носить его с собой. У меня оставалась нетронутой лишь левая рука, и в очередной раз, когда он подошёл ко мне, чтобы отрезать ещё один кусок плоти, в моей голове на мгновение вдруг прояснилось, я схватил левой рукой нож раньше Иоганна и вонзил его в грудную клетку отца, под рёбра.

Он думал, что я уже мёртв, и явно не ожидал подобного. Похрипев с пару секунд, он посмотрел на меня страшным взглядом и неподвижно растянулся передо мной. Он не успел сказать сокровенного «прости» или что-то выкрикнуть. Просто испустил дух и ушёл в мир иной.

Я облегчённо вздохнул. Теперь можно было умереть спокойно.

Ещё полтора дня я питался Фрёлин, чьи куски висели слева. Дрожа от боли, я протягивал левую руку к копчёным кускам, срывал мясо и жадно впивался пожелтевшими зубами в плоть свой спасительницы. Она и сейчас выручала меня.

Ключа от цепи у меня не было, да и смысл? — всё равно нечего было пить, выбраться отсюда было невозможно. Тело отца теперь было в моих нечистотах: мне некуда было ходить в туалет. Но меня уже ничто не волновало. Голод, боль и страх сделали своё дело — я потерял остатки человечности.

Через полтора дня, когда я жевал кусок мяса, меня вдруг стало мутить, я выплюнул мясо и сблевал себе на ноги, тут же завизжав от боли, потому что блевотина попала на рану. Мир вокруг закружился, и я спокойно отдал себя в руки Бога.

Прошло двадцать четыре года.

Я помню, что очнулся в больнице. Много капельниц стояло вокруг, я лежал под странной штукой, будто в батискафе. Моё дыхание было тяжёлым, но ритмичным и ровным. Потом я провалился на две с половиной недели в кому, откуда всё-таки вышел. Я плохо помню тот период.

Потом была газета, опекунство, сеансы с психотерапевтом… Я узнал из газет, что спасатели расчистили завалы через девять дней после спуска лавины. В городе не осталось никого в живых, кроме меня. Спасатели завершали работы, и когда на тринадцатый день они собирались уезжать, им вдруг послышался крик, доносящийся откуда-то из-под земли. Через два дня работ они нашли меня. Сначала они думали, что я умер, но оказалось, что мой организм удивительно крепкий. Два месяца в госпитале на грани жизни и смерти привели к тому, что я смог выиграть эту схватку с костлявой.

Я не скоро пришёл в себя. Да и не знаю, пришёл ли в себя вообще, ведь я до сих пор живу в палате номер 73 на третьем этаже психиатрической лечебницы доктора Шульца с видом на солёное озеро. Иногда ко мне приходит медсестра, ставит укол, приходит лечащий врач, расспрашивает о моём настроении. Я отвечаю ей, а она улыбается и кивает мне, будто не замечает этих ужасных шрамов по всему моему телу, будто не замечает протезов.

И вроде бы всё хорошо, всё плавно и размеренно, да только каждый раз, когда они приносят мне мясо — жареное, тушёное, варёное, но особенно копчёное, — я вдруг падаю на пол, глаза закатываются, а изо рта идёт пена. Потом два дня я пытаюсь выпрыгнуть с третьего этажа: мне всё кажется, что вот-вот обрушится дом или придёт человек с ножом… а потом всё вдруг заканчивается, и я вновь мирно смотрю за окно, гуляю по саду, читаю книги.

Жизнь идёт своим чередом. Здесь мне хорошо. Здесь моя семья.